Печать

Однажды, придя из школы, я увидел, что малыши нашего дома (а самому мне было лет 14) таскают голубя: подкидывают его, чтоб полетел, и сочувственно поясняют друг другу, что он – раненый. Ребята утверждали, что нашел голубя в кустах и перегрыз ему крыло их ежик, которого они выгуливали в палисаднике. При этом они подсовывали ежика к птенцу - к тому месту, которое якобы этот страшный зверь перекусил. Хищник и добыча друг на друга при этом не смотрели; наверное, мечтали только о том, чтобы их окончательно не задавили.

Я быстрей отобрал у них птицу и разглядел: это был еще птенец, но уже почти оперившийся, с остатками желтого пуха на грудке. Правое крыло у него было сломано в области, если можно так сказать, предплечья. При проверке крыла птенец молча вырывался, и было видно, что он испытывает страшные муки; меня просто покоробило от мысли, что он даже слова сказать не может, как ему больно. Во время прощупывания выяснилось, что кость отломана напрочь, но перелом был внутренний; сверху перелома образовалась опухоль; под перьями не было ни раны, ни крови. Попробовав сделать кость «как была», я почувствовал, что концы состыковываются довольно удачно и плотно входят один в другой. Было ясно, что голубю пришел полный «каюк», как птице, но мне сразу вспомнилась моя хоккейная клюшка, которую сильным «щелчком» я сломал зимой. Клюшка обломилась повыше крючка; трещина была длинная, и удалось так крепко перемотать ее изолентой, что я еще ей поиграл. Еще я подумал, что ладно уж, если летать не будет, то хоть на балконе у нас выживет, и я буду его кормить с рук. Малышам я сказал, что можно «починить» птенца, и они мне его добровольно отдали.

Дома я обрезал и повыдергивал (выщипал) все перья, мешавшие добраться до перелома, и на всякий случай облил все йодом, заставив птенчика еще раз корчиться и вырываться. Прикинув на глазок изгиб крыла, я схватил ножик и сбегал во двор, чтобы срезать у сирени несколько подходящих веток с разветвлениями; еще потом ходил в аптеку за лейкопластырем. Подобрав такую веточку, которая хорошо, под нужным углом, прилаживалась на крыло, я рассек ее вдоль на две трубчатые половинки, чтобы вышли двусторонние шины. Хорошенько вогнав кости друг в друга, на предплечико, обмотанное бинтиком, я положил с обеих сторон шины, и, придав крылу полусогнутое положение, все смотал лейкопластырем, следя, чтобы кости не вылезли из зацепления.

Теперь уж плохо помню, как я в первые дни кормил Машку (я даже не знаю, почему угадал, что это была самочка). А вот потом кормление было очень даже бурным и впечатляющим. Машка жила в тумбе, стоявшей на балконе (у нас был пятый этаж, последний), и я на ночь ее закрывал в ней. Днем она сидела сверху; я часто брал ее на руки по делу и без дела; в общем, тискал от любви и целовался с ней. Едят голуби всякие там крупы, каши, хлеб - и все это я сыпал прямо на тумбу. Через минуту весь балкон был как птичий базар: голуби тучей слетались с соседней восьмиэтажки, видя как один чокнутый, перевязанный голубь ошивается возле такого количества еды. От вида пшена голуби забывались до такой степени, что битва за него шла в два этажа: одни клюют со скоростью два раза в секунду, не поднимая головы, а другие по ним ходят, пытаясь продавиться между тел до стола. Я даже на полметра не отодвигался от этих мелькающих крыльев и иногда просто брал с краю какого-нибудь здоровенного самца и уносил его в комнату, где он, удивленный, вытягивая шею с зеленым отливом, все-таки напоследок продвигал подальше в зоб наклеванное зерно, видимо, не совсем веря, что с такого пира вдруг попался в руки. Стая даже не разлеталась; так - вспорхнет, оглядится – и опять клевать. Во время таких налетов моей Машке было не до еды. Она чувствовала, что это ее кормушка, и пыталась чего-то «вякнуть», но, получив пару ударов крыльями по башке, становилась в стороне и уже не лезла в кучу.

Вообще-то, я считаю голубей самыми глупыми птицами, хоть они, как говорится, и птицы мира. Ну что это за птица, которой положишь кусок хлеба на подоконник, а она клюнет его, мотнет головой из стороны в сторону и швырнет весь кусок назад через голову, чтобы в клюве осталась крошка, а остальное полетело на землю. Где у нее мозги? Вот воробей или ворона – умные, они такой глупости не сделают. Понятно, что голубь – птица изобилия.

Когда я вспугивал стаю, она все-таки разлеталась, но всегда оставался один самец-инвалид, который садился на соседнем окне. Он летал почти на одном крыле, второе у него, видно, раньше было сломано и само срослось вкривь. Парить он не мог и выстреливал с восьмиэтажки как снаряд, боком бухаясь прямо на тумбу. Машку он благоразумно игнорировал; даже если она наскакивала, прогоняя его, клевал себе и только вертелся с ноги на ногу, поворачиваясь к ней задом.

Машка и на меня наскакивала, если я ее не допускал до еды. Отпихну от пшена и загорожу ладонью – так она сразу: «Урр-урр!» Подскочит боком и - раз, раз! мне по пальцам крылом; даже не разбирала каким – больным или здоровым. Подерусь с ней немножко, потом возьму в руку и стакан воды поднесу; она по ноздри клюв в воду сунет и так полстакана разом и вытянет - аж клюв разинет, задохнувшись.

Как-то я через кухонное окно услышал на балконе характерный свист: это Машка, стоя на месте, как пропеллер махала крыльями; лапы у нее немного отрывались от стола. Так мой голубь пробовал тягу на своем выздоровевшем крыле. Я понял, что пришла пора снимать шины, что и сделал, срезав бинт. Под бинтом перья, не имевшие простора, выросли завитками; я даже подумал, что эти кудри не годятся, но к моему удивлению через денек-другой даже маховые очень прилично расправились и по длине подравнялись. Крыло я осмотрел: кость была прямая, осязалось легкое утолщение в месте бывшего перелома, и, перекатываясь под кожей, прощупывалась упругая мышца; даже на излом сравнил – показалось, пружинит не хуже второго крыла. Правда, как Машка ни пыталась уложить крылышки над хвостом поровнее, всегда сломанное крыло сползало чуть ниже.

На следующее что ли утро я вышел, а Машки на балконе не было. Я прямо сразу вспотел, проклиная себя, что не запер ее в тумбе, и закричал вверх: «Машка, Машка!» В тот же миг с крыши раздалось цапанье когтей по железу, и на воронке водосточной трубы показалась Машка; свернув голову на бок, она внимательно косилась на меня своим птичьим взглядом. У меня еще оставался глупый страх, что она может не вернуться, и я быстренько схватил пшена, показал ей и еще раз позвал. Казалось бы, подумаешь пустяк - какой-то там сизый голубь, но я до сих пор помню то чувство радости, которое охватило меня, когда моя Машка, легко спрыгнув с железного обруча, по восхитительной дуге, посвистывая перьями, опустилась прямо в пшено на ладони и осторожно, как бы боясь что-то перепутать, поочередно сложила крылья. Я гладил ее красные лапки, а она торопливо клевала пшено и негромко ворковала - наверное, сердилась: «Что так поздно встаешь? Я давно уже проголодалась!»

Иногда я носил ее во двор, похвастаться перед ребятами, из которых одни, видевшие ее впервые, обязательно спрашивали: «Почтовый?», а другие, которые были в курсе, вкратце рассказывали за меня про ежика и сиреневые ветки. Каждый хотел подержать голубку, спрашивал, как зовут и где живет. Я брал Машку и сильно швырял вверх до третьего этажа; она сначала, растерявшись, снижалась, но, опомнившись, взглядывала вверх и кругами, делая мощные взмахи, поднималась именно на наш балкон; где живет, объяснять не требовалось. В сентябре, когда началась учеба, я утром захватывал Машку с собой, неся на виду до школы (она была через два двора), и около школы, гордясь перед товарищами, с руки отпускал ее. Она, пока еще нес, уже видно беспокоилась и запоминала дорогу, потому что, сорвавшись, с хлопками сразу по прямой летела к дому.

Закончилось все не так, как я мечтал. Отец просто взял и увез голубя, когда меня не было дома. Причина была простая: другие голуби, расположившись на крыше в ожидании привычной кормежки, так загадили наш балкон, что негде стало ступить. Убирать за ними я не догадывался. Несколько дней я ждал, что Машка прилетит, подскакивал к окну, заслышав звук крыльев или скрежет когтей по жести. Но...

А всего-то, со слов отца, за пять остановок он ее отвез.

Около года за окном моей комнаты проживал старый самец-инвалид, серый, с белыми маховыми перьями. Я крошил ему хлеба на откос, открывая одну половину окна и смотря в упор через другую, и он привык, что его не прогонят. Как-то странно, но к нему стая не слеталась; изредка только какому-нибудь непонятливому голубку, двинет он разок, не отрываясь от еды, своим могучим исправным крылом и клюет дальше в одиночестве.